• Приглашаем посетить наш сайт
    Херасков (heraskov.lit-info.ru)
  • Чужое - мое сокровище. Из записной книжки [1817 г.].

    Батюшков К. Н. Чужое — мое сокровище // Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе / АН СССР; Изд. подгот. И. М. Семенко. — М.: Наука, 1977. — (Лит. памятники). — С. 410—428.


    ЧУЖОЕ — МОЕ СОКРОВИЩЕ

    <Из записной книжки 1817 г.>

    Надобно, чтобы в душе моей никогда не погасла прекрасная страсть к прекрасному, которое столь привлекательно в искусствах и в словесности, но не должно пресытиться им. Всему есть мера. Творения Расина, Тасса, Вергилия, Ариоста пленительны для новой души: счастлив — кто умеет плакать, кто может проливать слезы удивления в тридцать лет. Гораций просил, чтобы Зевес прекратил его жизнь, когда он учинится бесчувствен ко звукам лир. Я очень его понимаю молитву... .......................

    Мая 3-го 1817.

    Болезнь моя не миновала, а немного затихла. Кругом мрачное молчание, дом пуст, дождик накрапывает, в саду слякоть. Что делать? Все прочитал, что было, даже «Вестник Европы». Давай вспоминать старину. Давай писать набело, impromptu1, без самолюбия, и посмотрим, что выльется; писать так скоро, как говоришь, без претензий, как мало авторов пишут, ибо самолюбие всегда за полу дергает и на место первого слова заставляет ставить другое. Но Монтань писал, как на ум приходило ему. Верю. Но Монтань — человек истинно необыкновенный. Я сравниваю его ум с запруженным источником: поднимите шлюзу, и вода хлынет и течет беспрестанно, пенясь, кипя, течет всегда чистая, всегда здоровая — отчего? Оттого, что резервуар был обилен. С маленьким умом, с вялым и небыстрым, каков мой, писать прямо набело очень трудно, но сегодня я в духе и хочу сделать tour de force2. Перо немного рассеет тоску мою. И так... Но вот уж я и в тупик стал. С чего начать? О чем писать? Отдавать себе отчет в протекшем, описывать настоящее и планы будущего. Но это — признаться — очень скучно. Говорить о протекшем хорошо на старости, и то великим людям или богатым перед наследниками, которые из снисхождения слушают:

    écouté3.

    Что говорить о настоящем! Оно едва ли существует. Будущее... о, будущее для меня очень тягостно с некоторого времени!1 И так, пиши о чем-нибудь; рассуждай! Рассуждать несколько раз пробовал, но мне что-то все не удается: для меня — говорят добрые люди — рассуждать все равно, что иному умничать. Это больно. Отчего я не могу рассуждать?

    Первый  резон:  мал ростом.

      2-й          »        не довольно дороден.

      3-й          »        рассеян.

      4-й          »        слишком снисходителен.

      5-й          »        ничего не знаю с корня, а одни вершки, даже и в поэзии, хотя целый век бледнею над рифмами.

      6-й          »        не чиновен, не знатен, не богат.

      7-й          »        не женат.

      8-й          »        не умею играть в бостон и в вист.

      9-й          »        ни в шах и мат.

    10-й          »

    11-й          »        После придумаю остальные резоны, по которым рассудок заставляет меня смиряться. Но писать надобно. Мне очень скучно без пера. Пробовал рисовать — не рисуется; что же делать, научите добрые люди, а говорить не с кем. Не знаю, как помочь горю. Давай подумаю. Кстати, вспоминаю чужие слова — Вольтера, помнится: et voilà comme on écrit l’histoire!4 2, — вспомнил их машинально, почему не знаю, а эти слова заставляют меня вспомнить о том, чему я бывал свидетелем в жизни моей, и что видел после в описании. Какая разница, боже мой, какая! Et voilà comme on écrit l’histoire!

    Простой ратник, я видел падение Москвы, видел войну 1812, 13 и 14 г., видел и читал газеты и современные истории. Сколько лжи! И вот тому пример в «Северной почте».

    Мы были в Эльзасе. Раевский3 обыкновению, читал журналы, гладил свою американскую собачку — животное самое гнусное, не тем бы вспомянуть его, и которое мы, адъютанты, исподтишка били, и ласкали в присутствии генерала, что очень не похвально, скажете вы; но что же делать? Пример подавали свыше — другие генералы, находившиеся под начальством Раевского. Мало-помалу все разошлись, и я остался один. «Садись!» Сел. «Хочешь курить?» — «Очень благодарен». Я из гордости не позволял себе никакой вольности при его высокопревосходительстве. «Ну, так давай говорить!» — «Извольте». Слово за слово, разговор сделался любопытен. Раевский очень умен и удивительно искренен, даже до ребячества, при всей хитрости своей. Он же меня любил (в это время), и слова лились рекою. Всем доставалось: Silis a cela de bon, c’est que quand il frappe, il assomme5. Он вовсе не учен, но что знает, то знает. Ум его ленив, но в минуты деятельности ясен, остер. Он засыпает и просыпается. Но дело теперь о том, что он мне говорил. Кампания 1812 года была предметом нашего болтанья.

    «Из меня сделали римлянина, милый Батюшков», сказал он мне, — «из Милорадовича4 — великого человека, из Витгенштейна5 — спасителя отечества, из Кутузова — Фабия6. Я не римлянин, но зато и эти господа — не великие птицы. Обстоятельства ими управляли, теперь всем движет государь. Провидение спасало отечество. Европу спасает государь, или провидение его внушает. Приехал царь — все великие люди исчезли. Он был в Петербурге — и карлы выросли. Сколько небылиц напечатали эти карлы! Про меня сказали, что я под Дашковкой принес на жертву детей моих. «Помню, — отвечал я, — в Петербурге вас до небес превозносили». — «За то, чего я не сделал, а за истинные мои заслуги хвалили Милорадовича и Остермана. Вот слава, вот плоды трудов!» — «Но помилуйте, ваше высокопревосходительство, не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: вперед, ребята; я и дети мои откроем вам путь ко славе, или что-то тому подобное». Раевский засмеялся. «Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь. Правда, я был впереди. Солдаты пятились, я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило, на мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын сбирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок, и пуля ему прострелила панталоны); вот и все тут, весь анекдот сочинен в Петербурге. Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах7. Граверы, журналисты, нувеллисты воспользовались удобным случаем, и я пожалован римлянином. Et voilà comme on écrit l’histoire!»6

    Вот что мне говорил Раевский.

    Но охотникам до анекдотов я могу рассказать другой, не менее любопытный, и который доказывает его присутствие ума и обнажает его душу. Он мне не сделал никакого добра, но хвалить его мне приятно, хвалить как истинного героя, и я с удовольствием теперь, в тишине сельского кабинета, воспоминаю старину. Под Лейпцигом мы бились (4-го числа) у красного дома. Направо, налево все было опрокинуто. Одни гренадеры стояли грудью. Раевский стоял в цепи мрачен, безмолвен. Дело шло не весьма хорошо. Я видел неудовольствие на лице его, беспокойства ни малого. В опасности он истинный герой, он прелестен. Глаза его разгорятся, как угли, и благородная осанка его поистине сделается величественною. Писарев8 летал, как вихорь, на коне по грудам тел, точно по грудам, и Раевский мне говорил: «Он молодец». Французы усиливались, мы слабели, но ни шагу вперед, ни шагу назад. Минута ужасная. Я заметил изменение в лице генерала и подумал: «Видно дело идет дурно». Он, оборотясь ко мне, сказал очень тихо, так что я едва услышал: «Батюшков, посмотри, что у меня», взяв меня за руку (мы были верхами), и руку мою положил себе под плащ, потом под мундир. Второпях я не мог догадаться, чего он хочет. Наконец, и свою руку освободя от поводов, положил за пазуху, вынул ее и очень хладнокровно поглядел на капли крови. Я ахнул, побледнел. Он сказал мне довольно сухо: «Молчи!» Еще минута, еще другая, пули летали беспрестанно; наконец, Раевский, наклонясь ко мне, прошептал: «Отъедем несколько шагов: я ранен жестоко». Отъехали. «Скачи за лекарем!» Поскакал. Нашли двоих. Один решился ехать под пули, другой воротился. Но я не нашел генерала там, где его оставил. Казак указал мне на деревню пикою, проговоря: «Он там ожидает вас». Мы прилетели. Раевский сходил с лошади, окруженный двумя или тремя офицерами — помнится — Давыдовым9 и Медемом, храбрейшими и лучшими из товарищей. На лице его видна бледность и страдание, но беспокойство не о себе, о гренадерах. Он все поглядывал за вороты на огни неприятельские и наши. Мы раздели его; сняли плащ, мундир, фуфайку, рубашку. Пуля раздробила кость грудную, но выпала сама собою. Мы суетились, как обыкновенно водится при таких случаях. Кровь меня пугала, ибо место было весьма важно; я сказал это на ухо хирургу. «Ничего, ничего, — отвечал Раевский, который, несмотря на свою глухоту, вслушался в разговор наш, и потом, оборотясь ко мне, — чего бояться, господин поэт» (он так называл меня в шутку, когда был весел):

    Je n’ai plus rien du sang qui m’a donné la vie.
    Il a dans les combats coulé pour la patrie7.

    И это он сказал с необыкновенною живостью. Издранная его рубашка, ручьи крови, лекарь, перевязывающий рану, офицеры, которые суетились вокруг тяжко раненого генерала, лучшего, может быть, из всей армии, беспрестанная пальба и дым орудий, важность минуты, одним словом — все обстоятельства придавали интерес этим стихам.

    Вот анекдот. Он стоит тяжелой прозы «Северной почты»: «Ребята, вперед» и проч. За истину его я ручаюсь. Я был свидетелем, Давыдов, Медем и лекарь Витгенштейновой главной квартиры. Он тем более важен, сей анекдот, что про Раевского набрать немного. Он молчалив, скромен отчасти, скрыт, недоверчив, знает людей, не уважает ими. Он, одним словом, во всем контраст Милорадовичу и, кажется, находит удовольствие не походить на него ни в чем. У него есть большие слабости и великие военные качества. С лишком одиннадцать месяцев я был при нем неотлучен, спал и ел при нем; я его знаю совершенно, более нежели он меня, и здесь, про себя, с удовольствием отдаю ему справедливость, не угождением, но признательностию исторгнутую. Раевский славный воин и иногда хороший человек, иногда очень странный.

    Вот что я намарал не херя. Слава богу! Часок пролетел, так что я его и не приметил. Я могу писать скоро, без поправок, и буду писать все, что придет на ум, пока лень не выдернет пера из руки.

    8-го мая

    Я предполагал — случилось иначе — что нынешнею весною могу предпринять путешествие для моего здоровья по России: в половине апреля быть в Москве, закупить все нужное, книги, вещи, экипаж, провести три недели посреди шума городского, посоветоваться с лекарями и в первых числах мая отправиться на Кавказ, пробыть там два курса, а на осень в Тавриду; конец сентября, октябрь и ноябрь весь пробыть на берегах Черного моря, в счастливейшей стране, и потом через Киев, к Новому году, воротиться в Москву. Но ветры унесли мои желания!

    должна научить снисхождению, без которого нет ни одной общественной добродетели: надобно жить с серыми или жить в Диогеновой бочке.

    Для того, чтобы писать хорошо в стихах — в каком бы то ни было роде, — писать разнообразно, слогом сильным и приятным, с мыслями незаемными, с чувствами, надобно много писать прозою, но не для публики, а записывать просто для себя. Я часто испытал на себе, что этот способ мне удавался; рано или поздно писанное в прозе пригодится: «Она питательница стиха», — сказал Альфьери — если память мне не изменила. Кстати о памяти, моя так упряма, своенравна, что я прихожу часто в отчаяние. Учу стихи наизусть и ничего затвердить не мог: одни италиянские врезываются в моей памяти. Отчего? Не оттого ли, что они угождают слуху более других.

    Я прежде мало писал от лени, теперь от болезни, и мир ушам! Сен-Ламбер11 советует экзаменовать себя по истечении некоторого времени: прекрасный способ, лучшее средство уничтожать некоторую часть своего самолюбия! Самый ученейший человек без книг, без пособий знает мало и не твердо. Знание профессоров науки есть знание или искусство пользоваться чужими сведениями.

    В прекрасных садах Швенцина и потом в трактире местном я видел в первый раз Ланского и Ушакова. Генералы оба, и оба убиты в 1814 году под Лаоном, если не ошибаюсь. Блюхера видел в первый раз во Франкфурте-на-Майне, потом в сражении под Бриенном, Клейста в Богемии и под Лейпцигом часто, Цитена — в Ноллендорфе часто, Шварценберга — везде. Славного Воронцова12 я видел в окрестностях Парижа.

    «Быть весьма умным, весьма сведущим — не в нашей состоит воле; быть же героем в деле зависит от каждого. Кто же не захочет быть героем?» Так говорит Воронцов в приказе 12-й дивизии 1815 г. Но я здесь в тишине думаю, и, конечно, не ошибаюсь, что эти слова можно приложить и к дарованию — вот как: не в нашей воле иметь дарования, часто не в нашей воле развить и те, которые нам дала природа, но быть честным в нашей воле: ergo8! Но быть добрым в нашей воле: ergo! Но быть снисходительным, великодушным, постоянным в нашей воле: ergo!

    Карамзин мне говорил однажды: «Человек создан трудиться, работать и наслаждаться. Он всех тварей живущее, он все перенести может. Для него нет совершенного лишения, совершенного бедствия: я, по крайней мере, не знаю... кроме бесславия», — прибавил он, подумав немного.

    Может быть, лучший признак мудрости есть кротость, «тихий нрав в крови», как говорит Державин13.

    Слава богу, еще можно жить и наслаждаться жизнию: прогулка в поле не скучна; это я сегодня с радостию испытал.

    С какой стороны ни рассматривай человека и себя в обществе, найдешь, что снисхождение должно быть первою добродетелию. Снисхождение в речах, в поступках, в мыслях, оно-то дает эту прелесть доброты, которая едва ли не любезнее всего на свете. Наморщить лоб и взять Ювеналову дубину не так-то трудно, но шутить с жизнию, как Гораций, вот истинный камень философии. Снисхождение должно иметь границы: брань пороку, прощение слабости! Рассудок отличит порок от слабости. Надобно быть снисходительным и к себе: сделал дурно сегодня, не унывай — теперь упал, завтра встанешь. Не валяйся только в грязи. Мемнон хотел быть совершенно добродетельным и очутился без глаза. Александр убил Клита и загладил преступление свое великими делами. Несчастия, болезни часто лишают нас снисхождения или благоволения, но должно стараться вырвать их из рук несчастия и вечно таить в сердце. .......................

    В 1814 г., в бытность мою в Париже, я жил у Д.14 и сделался болен. Послал в ближайшую библиотеку за книгами. Приносят «Paul et Virginie»9 15, которую я читал уже несколько раз, читал и заливался слезами, и какие слезы! Самые приятнейшие, чистейшие! После шума военного, после ядер и грома, после страшного зрелища разрушения и, наконец, после всей роскоши и прелести нового Вавилона, которые я успел уже вкусить до пресыщения, чтение этой книги облегчило мое сердце и примирило с миром. Автор оной, Bernardin de St.-Pierre, умер незадолго перед нами. Он много странствовал, служил в России офицером и, видно, был несчастлив. Мечтатель, подобный Руссо. Его философия — бред, в котором сияет воображение и всегда видно доброе и чувствительное сердце.

    ———

    10.

    Говорить об одной русской словесности, не начиная с Лединых яиц, не излагая новых теорий, но говорить просто, как можно приятнее и яснее для людей светских, и предполагая, что читатели имеют обширные сведения в иностранной литературе, но своей собственной не знают; показать им ее рождение, ход, сходство и разницу ее от других литератур, все эпохи ее и, наконец, довести до времен наших. Дайте форму, какую вздумаете, но вот изложение материй:

      1) О славенском языке. Опять не начинать от Сима, Хама и Иафета, а с Библии, которую мы, по привычке, зовем славенскою. О русском языке.

      2) О языке во времена некоторых князей и царей. Влияние (пагубное) татар.

      3) О языке во времена Петра I. Проповедники. Переводы иностранных книг по именному указу.

      4) Тредьяковской и его товарищи. Путешественники и ученые.

      5) и 6). Кантемир — статья интересная. Академия наук. Ученые иностранцы. Борьба старых нравов с новыми, старого языка с новым. Влияние искусств, наук, роскоши, двора и женщин на язык и литературу.

      7) Ломоносов.

      8) Сумароков.

      9) Современные им писатели.

    10) Фон-Визин. Образование прозы.

    11) Болтин, Елагин, историки, переводчики.

    12) Обозрение журналов. Влияние их. Участие Екатерины в издании «Собеседника». Придворный театр. Господствование французской словесности и вольтерианизм. Желание воскресить старинный язык русский. Несообразности.

    13) Петров. Майков.

    14) Державин:

    Он памятник себе воздвиг чудесный, вечный16.

    15) Подражатели его. Взгляд на словесность вообще. Успехи. Недостатки.

    16) Богданович. Влияние его.

    17) Херасков. Проза его и стихи.

    18) Карамзин. Ход его. Влияние на язык вообще.

    20) Подражатели их.

    21) Княжнин. Взгляд на театр вообще17. Княжнина комедия и трагедия. Может быть, климат и конституция не позволяют нам иметь своего национального театра.

    22) Озеров.

    23) Хемницер. Крылов. Жуковский.

    24) Муравьев. Книги его изданы недавно18; он первый говорил о морали. Он выше своего времени и духом, и сведениями.

    25) Бобров. Мерзляков. Востоков. Воейков. Переводы Кострова и Гнедича19. Пушкин20. Вяземский. Сумароков Панкратий21. Нелединский. Взгляд на издание Жуковского и потом Кавелина22. Замечание на письма И. М. из Нижнего23.

    26) Шишков. Его мнения. Он прав, он виноват. Его противники: Макаров24, Дашков25, Никольской26.

    27) Обозрение словесности с тех пор, как Карамзин оставил «Вестник»27. Труды Каченовского.

    28) Статьи интересные о некоторых писателях, как-то: Радищев, Пнин, Беницкий28, Колычев29.

    иностранных языков на наш язык. Переводы ученых с греческого и латинского. Что заняли мы у французов, и какое действие имели переводы романов Вольтера и проч.

    Новикова труды. Влияние новорожденной немецкой словесности и отчасти английской. В чем мы успели? Почему лирический род процветал и должен погаснуть? Что всего свойственнее русским? Богатство и бедность языка. Может ли процветать язык без философии и почему может, но не долго? Влияние церковного языка на гражданский и гражданского на духовное красноречие. Все сии вопросы требуют ясного разрешения и должны быть размещены по приличным местам.

    Должно представить картину нравов при Петре, Елисавете и Екатерине: до Ломоносова, при нем, при Державине, при Карамзине. Пустословить на кафедре по следам Батте и Буттервека30 легко, но какая польза? Здесь надобно говорить дело просто, свободно, приятно.

    Мысли о литературе

    «Tout vouloir est d’un fou»11, — сказал Вольтер, который сам погрешил, желая успеть во всех родах словесности: границы есть уму, и даже величайшему. Может ли один человек написать басни Лафонтеновы, Шекспирова Отелло, Мольерова Мизантропа и д’Аламбертово предисловие к Энциклопедии? Нет, конечно. Зачем же Вольтер... но бог с ним!

    Не надобно любителю изящного отставать от словесности. Те, которые не читали Виланда, Гете, Шиллера, Миллера31 и даже Канта, похожи на деревенских старух, которые не знают, что мы взяли Париж, и что Москва сожжена — до сих пор сомневаются. Не надобно вдаваться в другую крайность. Не надобно беспрестанно слоняться из одной литературы в другую или заниматься одною древностию. И те, и другие шалеют, как говорит мой чистосердечный Кантемир о сытом и моте. Есть середина.

    Какая пучина! Англичане, немцы, италиянцы, португальцы, гишпанцы, французы, восточные полуденные народы и вечные древние! Кто обнимет все творение ума человеческого и зачем? Крылов ничего не читает, кроме «Всемирного путешественника»

    Каждый язык имеет свое словотечение, свою гармонию, и странно бы было русскому или италиянцу, или англичанину писать для французского уха, и наоборот. Гармония, мужественная гармония не всегда прибегает к плавности. Я не знаю плавнее этих стихов:

    На светлоголубом эфире
    Златая плавала луна и пр.32

    и оды «Соловей» Державина. Но какая гармония в «Водопаде» и в оде на смерть Мещерского:

    Глагол времен, металла звон!

    Данте — великий поэт: он говорит памяти, уху, глазам, рассудку, воображению, сердцу. Есть писатели, у которых слог темен; у иных мутен; мутен, когда слова не на месте; темен, когда слова не выражают мысли, или мысли не ясны от недостатка точности и натуральной логики. Можно быть глубокомысленным и не темным, и должно быть ясным, всегда ясным для людей образованных и для великих душ.

    Ученость сушит ум, рассеяние — сердце.

    Театральные издержки в Греции были столь велики, что представление одной трагедии Софокла и Эврипида стоило государству более, нежели война с персами, говорит Плутарх. Мы платим актерам по двести, по триста рублей, лучшему тысячи две в год. Наши декорации не стоят ничего. Зато... у нас и трагики, и комики, и зрители! .......................

    ———

    Недавно я имел случай познакомиться с странным человеком, каких много! Вот некоторые черты его характера и жизни.

    Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра — ударился в мысли, в религию и стал мрачнее инока. Лице у него точно доброе, как сердце, но столь же непостоянно. Он тонок, сух, бледен, как полотно. Он перенес три войны и на биваках был здоров, в покое — умирал! В походе он никогда не унывал и всегда готов был жертвовать жизнию с чудесною беспечностию, которой сам удивлялся; в мире для него все тягостно, и малейшая обязанность, какого бы рода ни было, есть свинцовое бремя. Когда долг призывает к чему-нибудь, он исполняет великодушно, точно так, как в болезни принимает ревень, не поморщившись. Но что в этом хорошего? К чему служит это? Он мало вещей или обязанностей считает за долг, ибо его маленькая голова любит философствовать, но так криво, так косо, что это вредит ему беспрестанно. Он служил в военной службе и в гражданской: в первой очень усердно и очень неудачно; во второй удачно и очень не усердно. Обе службы ему надоели, ибо, поистине, он не охотник до чинов и крестов. А плакал, когда его обошли чином и не дали креста. Как растолкуют это? Он вспыльчив, как собака, и кроток, как овечка. В нем два человека: один — добр, прост, весел, услужлив, богобоязлив, откровенен до излишества, щедр, трезв, мил; другой человек — не думайте, чтобы я увеличивал его дурные качества, право нет, и вы увидите сами почему, — другой человек — злой, коварный, завистливый, жадный, иногда корыстолюбивый, но редко; мрачный, угрюмый, прихотливый, недовольный, мстительный, лукавый, сластолюбивый до излишества, непостоянный в любви и честолюбивый во всех родах честолюбия. Этот человек, то-есть черный — прямой урод. Оба человека живут в одном теле. Как это? Не знаю; знаю только, что у нашего чудака профиль дурного человека, а посмотришь в глаза, так найдешь доброго: надобно только смотреть пристально и долго. За это единственно я люблю его! Горе, кто знает его с профили! Послушайте далее. Он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто. Ум его очень длинен и очень узок. Терпение его, от болезни ли, или от другой причины, очень слабо; внимание рассеянно, память вялая и притуплена чтением: посудите сами, как успеть ему в чем-нибудь? В обществе он иногда очень мил, иногда очень нравился каким-то особенным манером, тогда, как приносили в него доброту сердечную, беспечность и снисходительность к людям; но как стали приносить самолюбие, уважение к себе, упрямство и душу усталую, то все увидели в нем человека моего с профили. Он иногда удивительно красноречив: умеет войти, сказать; иногда туп, косноязычен, застенчив. Он жил в аде; он был на Олимпе. Это приметно в нем. Он благословен, он проклят каким-то гением. Три дни думает о добре, желает сделать доброе — вдруг недостанет терпения, на четвертый он сделается зол, неблагодарен; тогда не смотрите на профиль его! Он умеет говорить очень колко; пишет иногда очень остро насчет ближнего. Но тот человек, то-есть добрый, любит людей и горестно плачет над эпиграммами черного человека. Белый человек спасает черного слезами перед творцом, слезами живого раскаяния и добрыми поступками перед людьми. Дурной человек все портит и всему мешает: он надменнее сатаны, а белый не уступает в доброте ангелу-хранителю. Каким странным образом здесь два составляют одно, зло так тесно связано с добром и отличено столь резкими чертами? Откуда этот человек, или эти человеки, белый и черный, составляющие нашего знакомца? Но продолжим его изображение.

    Он — который из них, белый или черный? — он или они оба любят славу. Черный все любит, даже готов стать на колени и Христа ради просить, чтобы его похвалили: так он суетен; другой, напротив того, любит славу, как любил ее Ломоносов, и удивляется черному нахалу. У белого совесть чувствительна, у другого — медный лоб. Белый обожает друзей и готов для них в огонь; черный не даст и ногтей обстричь для дружества, так он любит себя пламенно. Но в дружестве, когда дело идет о дружестве, черному нет места: белый на страже! В любви... свой портрет пером по бумаге. Пожелаем ему доброго аппетита, он идет обедать.

    Это я! Догадались ли теперь? .......................

    ———

    Сен-Ламбер (или Ларошфуко) решительно сказал, что мы вылечиваемся от всех недостатков, если имеем на то добрую волю, но слабость характера неизлечима. Полно, верить ли этому? Внимание есть удивительный рычаг в морали. Оно делает чудеса. Внимание может даровать некоторое последование, некоторый порядок в поступках наших, некоторое равновесие мыслям и делам, и мы уже вылечены от половины слабости. Часто лучшие свойства сердца называются слабостию людьми непрозорливыми. С первого взгляду Сократ казался слабым человеком; его Ксантиппа делала из него что хотела и проливала на его священную голову помои из окна своего. «После бури бывает дождь», — повторял мудрец, отряхая с себя воду. Но какую надобно иметь твердость души, чтобы сказать сии слова без гнева, с кротостию и с этою ирониею, исполненною человеколюбия, с этою усмешкою, которой Сократ дал имя свое! От слабого человека требуется вдвое добродетели. Ибо, как говорит седой Державин, —

    Как бедный часовый тот жалок,
    Который вечно на часах!33

    Слабому человеку необходимо надобно держать в узде не только порочные страсти, но даже самые благороднейшие. Один поступок твердости дает силу учинить другой подобный. Ничто не дает такой силы уму, сердцу, душе, как бесперестанная честность. Честность есть прямая линия: она ближе к истине, нежели кривые. Как легко развратиться в обществе, но зато какая честь выдержать все его отравы и прелести, не покидая копья! Великая душа находит, отверзает себе повсюду славное и в безвестности поприще: нет такого места, где бы не можно было воевать с собою и одерживать победы над самим собою. Повинуемся судьбе не слепой, а зрячей, ибо она есть не что иное, как воля творца нашего. Он простит слабость нашу: в нем сила наша, а не в самом человеке, как говорят стоики. .......................

    но хорошо. И горе тому, кто раскрывает книгу с тем, чтобы хватать погрешности, прятать их и при случае закричать: «Поймал! Смотрите! Какова глупость!» Простодушие и снисхождение есть признак головы, образованной для искусств. И впрямь, мало таких произведений пера, живописи, искусств вообще, в которых бы ничего занять было не возможно; иногда погрешности самые — наставительны. С одной стороны, и ученик опрокинет одним махом руки все здания Шекспира и Державина; с другой стороны, основания их вечны. Станем наслаждаться прекрасным, более хвалить и менее осуждать! Слова спасителя о нищих духом, наследующих царством небесным, можно применить и к области словесности.

    Сноски

    1 Экспромтом (франц.).

    2 Героическое усилие (франц.).

    3 Когда вас слушают, ваша цена возрастает (франц.).

    4 2 (франц.).

    5 У Силиса то хорошо, что когда он бьет, то наповал (франц.).

    6 И вот как пишут историю! (франц.).

    7 У меня нет больше крови, которая дала мне жизнь.
    Она в сраженьях пролита за родину10 (франц.).

    8 лат.).

    9 «Поля и Виргинию» (франц.).

    10 В целом (франц.).

    11 Всего желать свойственно безумцу (франц.).

    Примечания

      <Из записной книжки 1817 г.>

      (стр. 410)

      Написано летом 1817 г. Впервые напечатано: М. II, 288—367. Еще одна сохранившаяся записная книжка Батюшкова («Разные замечания») частично опубликована Н. В. Фридманом (Известия Академии наук СССР, Отделение литературы и языка, 1955, т. XIV, вып. IV). По-видимому, существовали и другие, в частности с записями 1813—1814 гг. Записная книжка 1817 г. имеет заголовок «Чужое — мое сокровище!». Открывается заметками на обратной стороне переплета (приводим с сокращениями):

         «Что писать в прозе.

         Опыт об открытии Исландии <...>

         О сочинении Радищева.

      Что-нибудь об искусствах, например, опыт о русском ландшафте <...> О баталиях. О рисунке карандашом и проч.

      О войне и баталиях относительно к живописи и поэзии.

      Что-нибудь о немецкой литературе <...>

      Записная книжка имеет эпиграф: «Во множестве старейшин ставай, и аще кто премудр тому прилепися: всяку повесть божественную восхощи слышати, и притчи разума да не убежат тебе! Аще узриши разумна, утренюй к нему и степени дверей его да треть нога твоя. Иисуса сына Сирахова». Далее следуют обширные выписки из философов, поэтов, критиков (русских, немецких, французских, итальянских, античных), зачастую с обширными комментариями Батюшкова.

    1. ... для меня очень тягостно с некоторого времени!.. — Намек на разрыв с А. Ф. Фурман (см. примечание на стр. 536).

    2. И вот как пишут историю! — Стих из комедии Вольтера «Шарло».

    3. Николай Николаевич (1771—1829) — генерал, один из выдающихся участников войны 1812 года; отец приятелей Пушкина Александра и Николая Раевских. Батюшков рассказывает о сражении под Дашковкой, близ Могилева; во время кампании 1813—1814 гг. Батюшков служил при Раевском адъютантом.

    4. Милорадович Михаил Андреевич, граф (1771—1825) — генерал, в 1812 г. командовавший авангардом главной армии.

    5. Витгенштейн

    6. Фабий — Фабий Максим (Кунктатор, ум. 203 до н. э.) — римский государственный деятель и полководец, придерживавшийся тактики затягивания войны.

    7. Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах. — Имеются в виду стихи из «Певца во стане русских воинов»:

      Раевский, слава наших дней,

      Он первый, грудь против мечей,

      С отважными сынами.

    8. Писарев — см. прим. 3 к стр. 518.

    9. — Лев Васильевич, брат поэта Дениса Давыдова, адъютант генерала Н. Н. Раевского.

    10. У меня нет больше крови, которая дала мне жизнь... — Цитата из трагедии Вольтера «Эрифила» (II, 1).

    11. Сен-Ламбер

    12. Воронцов Михаил Семенович, граф (1782—1856) — участник Отечественной войны, впоследствии новороссийский генерал-губернатор, недруг Пушкина.

    13. ...тихий нрав в крови. — Неточная цитата из стихотворения Державина «Праздник воспитанниц Девичьего монастыря»; следует: «хлад бесстрастия в крови».

    14. Д

    15. «Paul et Virginie» («Поль и Виргиния») — сентиментальный роман французского писателя конца XVIII в. Бернардена де Сен-Пьера (1737—1814).

    16. Он памятник себе воздвиг чудесный, вечный. — У Державина «Я памятник...» (стихотворение «Памятник»).

    17. Княжнин. Взгляд на театр вообще... — Ср. суждения о влиянии климата на искусство в «Вечере у Кантемира» и «О характере Ломоносова».

    18. Муравьев. . — См. примечание на стр. 509.

    19. Переводы Кострова и Гнедича. — Е. И. Костров (в конце XVIII в.) переводил «Илиаду» александрийским стихом; Н. И. Гнедич — гекзаметрами. Батюшков подразумевает преимущество перевода Гнедича, хотя в собственных переложениях античных поэтов не придерживался размеров подлинника.

    20. Пушкин «Арзамас», дядя А. С. Пушкина.

    21. Сумароков Панкратий Платонович (1765—1814) — второстепенный поэт из окружения Карамзина; Батюшков относился к нему снисходительно.

    22. ...издание Жуковского и потом Кавелина. — Жуковский в 1810—1811 гг. издал в Москве «Собрание русских стихотворений, взятых из сочинений лучших стихотворцев российских и из многих русских журналов», в 5-ти частях. Вокруг этого издания разгорелись споры; Батюшков его одобрял. Дополнительный, 6-й том был издан в 1815 г. приятелем Жуковского Д. А. Кавелиным.

    23. . — Имеются в виду изданные в 1813 г. «Письма из Москвы в Нижний-Новгород» И. М. Муравьева-Апостола, осуждающие «французоманию» в русском обществе и варварство наполеоновских войск.

    24. Макаров — см. примечание на стр. 495.

    25. Дашков

    26. Никольский Павел Александрович (1790—1816) — издатель, критик и переводчик, на которого его друзья возлагали большие надежды; был лично хорошо знаком Батюшкову.

    27. ...Карамзин оставил Вестник. — В 1809—1810 гг. журнал «Вестник Европы», издававшийся ранее Карамзиным, редактировался Жуковским, с 1811 г. — профессором Московского университета М. Т. Каченовским. Несмотря на архаизирующие тенденции Каченовского-критика, Батюшков относился к его эрудиции и мнениям с уважением.

    28. Александр Петрович (1780—1809) — журналист, поэт и переводчик, автор «восточных» повестей; его не вполне реализованные способности Батюшков высоко ценил.

    29. Колычев Василий Петрович (ум. 1797) — драматург и поэт.

    30. Батте Шарль (1713—1780) и Фридрих (1766—1822) — авторы печатных курсов по истории литературы; канонизировали эстетические нормы классицизма. Бутервек читал лекции в Геттингенском университете, где у него были и русские слушатели.

    31. Миллер Иоганн Мартин (1750—1814) — немецкий писатель сентиментального направления.

    32. На светлоголубом эфире... «Видение Мурзы»: «На темноголубом эфире».

    33. Как бедный часовый тот жалок... — Цитата из стихотворения Державина «Приглашение к обеду».

    Раздел сайта: