• Приглашаем посетить наш сайт
    Техника (find-info.ru)
  • Фридман. Поэзия Батюшкова. Глава 3. Часть 6.

    От автора
    Глава 1: 1 2 3 4 5 6
    Глава 2: 1 2 3 4 5 6
    Глава 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    Глава 4: 1 2 3 4 5 6
    Глава 5: 1 2 3 4 5 6

    6

    В элегии «Гезиод и Омир — соперники» Батюшков, трактуя тему трагической судьбы поэта, был в значительной мере скован сюжетом и образами Мильвуа. Но вскоре после сочинения этой элегии он стал работать над вполне самостоятельным произведением, посвященным той же теме, — над элегией «Умирающий Тасс» (стихотворение «Гезиод и Омир — соперники» было окончено в январе 1817 г.707, а в феврале Батюшков начал «Умирающего Тасса»708).

    Страдальческая биография Тассо как классический пример несчастий гения занимала Батюшкова в течение всей его творческой жизни. В 1808 г. он создает послание «К Тассу», в 1817 г. — «Умирающего Тасса», а в самом конце творческого пути еще какое-то не дошедшее до нас произведение о Тассо: одно из произведений, уничтоженных Батюшковым в 1821 г., Жуковский обозначает словом «Тасс»709.

    Можно предполагать, что впервые интерес к Тассо внушил Батюшкову его учитель М. Н. Муравьев. В сочинениях Муравьева неоднократно встречаются упоминания о Тассо (см., например, «Отрывки об эпическом стихотворстве»710). Муравьев подчеркивает исключительный трагизм судьбы Тассо, контрастирующий с блеском его таланта. В «Эмилиевых письмах» шла речь о том, как «сияющий и несчастный Тасс умел поставить себя подле Гомера и Виргилия своею эпическою поэмою «Освобожденный Иерусалим»711. Поэтому вряд ли верно утверждение Л. Н. Майкова, считавшего, что Батюшков «познакомился с биографией Тассо» лишь в 1808 г., перед самым началом работы над посланием «К Тассу». По-видимому, уже Муравьев «натолкнул» Батюшкова на биографию «несчастного» итальянского поэта.

    Интерес Батюшкова к судьбе Тассо ни в какой мере не являлся чисто литературным или историческим, он был теснейшим образом связан с раздумьями русского поэта о тяжелом положении «людей искусства» в современной ему александровской России и о своей участи писателя, «ремесло» которого не имело никакой цены в глазах реакционных верхов дворянского общества. Для переживавшего острый конфликт с действительностью Батюшкова судьба Тассо была, так сказать, образцом несчастий поэта, вынужденного творить в чуждой и враждебной обстановке.

    В «довоенном» послании Батюшкова «к Тассу» четко намечена тема борьбы поэта с судьбой — с неприязненным «роком», который с жестокой последовательностью «назначает» все новые несчастья Тассо. Эта борьба особенно драматична потому, что удары судьбы обрушиваются на Тассо даже в моменты его наибольших «взлетов» и удач. Тассо в батюшковском послании «несчастлив и велик» (впоследствии Полевой, конечно под влиянием Батюшкова, писал в статье о драматической фантазии Кукольника «Торквато Тассо»: «При имени Тасса является идея поэта великого и несчастного»712). Горести приходят к Тассо как раз тогда, когда он поднимается на самые высокие ступени своей славы; по отношению к нему «завет судьбы злосчастной» смягчается очень ненадолго (см. в особенности конец послания).

    Тема борьбы человека с коварной и слепой «фортуной» часто возникала у русских писателей начала XIX в. как отражение постоянных невзгод, переживаемых становившимися на новые идеологические пути, выпавшими из числа «любимцев счастья» литераторами (В. В. Виноградов указал, что самый образ «слепой фортуны», фигурировавший в лирике Батюшкова, восходит к популярным эмблемам и символам713«Утренней заре» басню «Алеша», кончавшуюся такой моралью, обращенной к «счастливцу»:

    Судьба до всех нас такова,
    Она людьми, как мячиком, играет;
    То вверх, то вниз швыряет...714

    Однако тема борьбы Тассо с непреклонной волей фортуны занимает в батюшковском послании довольно незначительное место. Зато в нем чувствуется пафос протеста, свидетельствующий, что общение с поэтами-радищевцами отнюдь не прошло для Батюшкова бесследно. Батюшков возлагает ответственность за несчастья Тассо и потерю им свободы на его «мучителей». Тассо губят

    Притворная хвала и ласки царедворцев,
    Отрава для души и самых стихотворцев.

    Правда, Батюшков не называет имена «мучителей» поэта и не рисует их конкретных образов, но самая приподнято-экспрессивная интонация введенного в послание обращения к врагам Тассо своей патетикой говорит о крайней степени негодования:

    Завеса раздрана! Ты узник стал, Торквато!
    В темницу мрачную ты брошен, как злодей,
    Лишен и вольности и Фебовых лучей.
    Печаль глубокая поэтов дух сразила,
    Исчез талант его и творческая сила,
    И разум весь погиб! О, вы, которых яд
    Торквату дал вкусить мучений лютых ад,
    Придите зрелищем достойным веселиться
    И гибелью его таланта насладиться!
    Придите! Вот поэт превыше смертных хвал,
    Который говорить героев заставлял,
    Проникнул взорами в небесные чертоги, —

    Доколе жертвою, невинность, будешь ты
    Бесчестной зависти и адской клеветы?

    Эта трактовка темы несчастий поэта совершенно выпадает из традиции карамзинского сентиментализма и по существу приближается к обличительным мотивам в творчестве радищевцев. Писатели сентиментальной школы чаще всего рассматривали человеческие несчастья как средство «возвысить добродетель» и тем самым утверждали консервативную «философию страдания» (в этом отношении всего более показательно стихотворение учителя Батюшкова М. Н. Муравьева, озаглавленное «Несчастие», где последнее трактуется как «способ» «возвысить добродетель»). Батюшков отказывается от подобной апологии пассивности, продиктованной религиозно-моралистическими идеями. Вместе с тем он подчеркивает незаслуженность страданий поэта, излагая наиболее яркие моменты из знаменитой поэмы Тассо и указывая на ее исключительное художественное разнообразие. Тем самым Батюшков подготовляет и «поддерживает» проведенную в послании романтическую тему бессмертия — долговечности великих произведений искусства (эта тема композиционно обрамляет послание и перекликается с повлиявшим, по-видимому, на его финал стихотворением Капниста «Зависть пиита»). Б. В. Томашевский правильно указал, что в послании «К Тассу» «в сущности уже содержится программа «Умирающего Тасса»715. Действительно, в этом послании уже намечена остро трагическая ситуация обстоятельств смерти Тассо: увенчание поэта лавровым венком в момент гибели, особенно ясно демонстрирующее его «неудачливость». Тассо попадает «на лоно светлой славы», когда он уже лишен возможности ею воспользоваться:

    Средь Капитолия, где стены обветшалы
    И самый прах еще о римлянах твердит,
    Там ждет его триумф... Увы!.. там смерть стоит!
    Неумолимая берет венок лавровый...

    Это, конечно, зерно «Умирающего Тасса». Но его образная форма была еще довольно бледной: «справка» о смерти Тассо в послании подчеркивала, что несчастия поэта не имели конца, но еще не была развернута в самостоятельное и яркое художественное целое. Между тем, создавая «Умирающего Тасса», Батюшков хотел дать живую конкретную картину. С представления о ней, по-видимому, и начался творческий процесс. Еще до окончания элегии Батюшков писал Вяземскому: «Но Тасс... вот что Тасс: он умирает в Риме. Кругом его друзья и монахи. Из окна виден весь Рим и Тибр и Капитолий, куда папа и кардиналы несут венец стихотворцу. Но он умирает и в последний желает еще взглянуть на Рим, «...на древнее квиритов пепелище». Солнце в сиянии потухает за Римом и жизнь поэта... Вот сюжет»716.

    Этот «сюжет» Батюшков называл «прекрасным»717. Он сам указывал на то, что «живопись и поэзия неоднократно изображали бедствия Тасса» (см. его примечание к элегии в «Опытах»), и все же желал, чтобы русские художники нарисовали именно умирающего Тассо. Считая выдвинутый им сюжет очень важным и значительным, он просил Гнедича: «Шепнул бы ты Оленину, чтобы он задал этот сюжет для Академии. Умирающий Тасс — истинно богатый предмет для живописи. Не говори только, что это моя мысль: припишут моему самолюбию. Нет, это совсем иное! Я желал бы соорудить памятник моему полуденному человеку, моему Тассу»718.

    Батюшков очень упорно работал над «Умирающим Тассом» («мне эта безделка расстроила было нервы: так ее писал усердно», — сообщал он Гнедичу)719 и считал элегию своим лучшим произведением. «Кажется мне, лучшее мое произведение», — определенно заявлял он в письме к Вяземскому720, а в письмах к Гнедичу заботился о включении элегии в уже печатавшиеся «Опыты»721 (в результате элегия была помещена в конце стихотворной части «Опытов» и как бы подводила итог творческого пути поэта). Правда, и по отношению к «Умирающему Тассу» Батюшков проявлял характерную для него писательскую «мнительность». Не будучи уверенным в своей оценке, он просил друзей определить, «очень хорош — или очень плох» его «Тасс»722, указывая, что ему в элегии «нравится более ход и план, нежели стихи»723, а иногда даже предполагал, что его произведение о Тассо довольно скоро будет забыто. Одно из писем к Гнедичу, отправленное в мае 1817 г., он начал словами: «Я послал тебе «Умирающего Тасса», а сестрица послала тебе чулки; не знаю, что более тебе понравится и что прочнее, а до потомства ни стихи, ни чулки не дойдут: я в этом уверен»724.

    Создавая «Умирающего Тасса», Батюшков резко подчеркивал самобытность содержания и стиля своей элегии. «И сюжет и все — мое. Собственная простота», — категорически утверждал он в письме к Гнедичу725. Действительно, в мировой литературе не существует произведения о Тассо, которое послужило бы образцом для Батюшкова. Как отметил еще Л. Н. Майков, данное в дневнике Кюхельбекера указание на то, что «Умирающий Тасс» представляет собой будто бы перевод произведения какой-то французской поэтессы, помещенного в «Альманахе Муз»726727. Характерно, что Л. Н. Майков все же продолжал искать «источник» «Умирающего Тасса» и «нашел» стихотворение Лагарпа «Les malheurs et le triomphe du Tasse», но вынужден был признать, что в нем нет почти никакого сходства с элегией Батюшкова728.

    Самостоятельность замысла и выполнения элегии сказалась и в том, что, работая над ней, Батюшков внимательно изучал личность Тассо и его эпоху, при этом он старался выдержать определяемый темой итальянский колорит элегии. По собственным словам, он «перечитал все, что писано о несчастном Тассе, напитался «Иерусалимом»729 и сочинял свою элегию «сгоряча, исполненный всем, что прочитал об этом великом человеке»730. О глубоком изучении Батюшковым культуры Италии свидетельствует любопытный факт: в одном из писем к Гнедичу поэт настаивал на уместности выражения «Италии моей», вложенного в уста Тассо и воплощающего его любовь к родине. «Именно моей, восклицал Батюшков. — у Монти, у Петрарка я это живьем взял, quel benedetto моей. Вообще италиянцы, говоря об Италии, прибавляют моя. Они любят ее, как любовницу. Если это ошибка против языка, то беру на совесть»731.

    Образ Тассо, как и образ Гомера, осмыслялся Батюшковым в автобиографическом плане; Батюшков проводил параллели между собственной участью «неудачника» и трагической судьбой итальянского поэта. Так, когда Батюшков подчеркивал в элегии, что Тассо был в детстве «отторжен судьбой» от матери, он — по основательному предположению Л. Н. Майкова — думал о своем раннем сиротстве732

    Полуразрушенный, он видит грозный час,
    С веселием его благословляет...733

    то в одном из писем Батюшкова, относящемся ко времени сочинения элегии, читаем: «И теперь, , дал бы всю жизнь мою, чтобы написать что-нибудь путное!»734.

    Гонимость Тассо, непрерывность обрушивавшихся на него несчастий настолько напоминали Батюшкову его собственную судьбу, что в пору душевной болезни он часто вспоминал о Тассо, читал вслух его стихи735, рисовал его и даже вылепил из воска его фигуру736. С другой стороны, расстройство умственных способностей Тассо заставляло современников поэта и позднейших авторов видеть в элегии, посвященной участи Тассо, проведшего семь лет в сумасшедшем доме, своеобразное пророчество. В стихотворении «Зонненштейн» Вяземский, вспоминая о пребывании Батюшкова в лечебнице для душевнобольных, говорил о нем:


    Он, заживо познавший свой закат737.

    «Умирающий Тасс» играет исключительную роль в поэзии Батюшкова, концентрируя в себе все его любимые мысли о трагической судьбе поэта. Несчастный, но гениальный Тассо изображен в элегии как «певец, достойный лучшей доли». Называя его, как и Гомера, «божественным певцом», Батюшков последовательно подчеркивает силу и мощь его дарования. Он заставляет Тассо перед смертью воспроизводить в памяти созданные им яркие картины и тем самым утверждать историческое значение своей творческой работы. К поведению Тассо в элегии можно с полным правом отнести слова Батюшкова из статьи о Петрарке: «Любовь к славе, по словам одного русского писателя, есть последняя страсть, занимающая великую душу»738. И вот кульминация славы Тассо (увенчание лавровым венком) совпадает в элегии с кульминацией злоключений поэта (с его смертью): это и придает элегии резкий трагический колорит.

    Батюшкова опять волнует вечная гонимость Тассо. В примечании к статье о Петрарке он писал о ней: «Тасс, как страдалец, скитался из края в край, не находил себе пристанища, повсюду носил свои страдания, всех подозревал и ненавидел жизнь свою, как бремя. Тасс, жестокий пример благодеяний и гнева фортуны, сохранил сердце и воображение, но утратил рассудок»739«Опытам»: «Т. Тасс приписал свой «Иерусалим» Альфонсу, герцогу Феррарскому («o magnanimo Alfonso!») — и великодушный покровитель без вины, без суда заключил его в больницу св. Анны, т. е. в дом сумасшедших... По усильным просьбам всей Италии, почти всей просвещенной Европы, Тасс был освобожден (заключение его продолжалось семь лет, два месяца и несколько дней). Но он недолго наслаждался свободою. Мрачные воспоминания, нищета, вечная зависимость от людей жестоких, измена друзей, несправедливость критиков, одним словом — все горести, все бедствия, какими только может быть обременен человек, разрушили его крепкое сложение и повели по терниям к ранней могиле».

    В соответствии с этим Тассо изображен в элегии Батюшкова прежде всего как всегда и всюду гонимый странник, не находящий нигде пристанища. Эта трактовка образа проходит через весь предсмертный монолог Тассо:

    Под небом сладостным Италии моей
         Скитался как бедный странник,
    Каких не испытал превратностей судеб?
         
    Где успокоился? Где мой насущный хлеб
         Слезами скорби не кропился?
    . . . . . . . . . . . . . . . . .
       
    Из веси в весь, из стран в страну гонимый,

    . . . . . . . . . . . . . . . . .
       
    Ни в хижине оратая простого,
    Ни под защитою Альфонсова дворца,
         Ни в тишине безвестнейшего крова,

         Бесславием и славой удрученной,
    Главы изгнанника, от колыбельных дней
         Карающей богине обреченной...

    Образ странника встречается в тех автобиографических эпизодах «Освобожденного Иерусалима», где Тассо рассказывает о своей судьбе (так, в обращении к Альфонсу из четвертой октавы первой песни поэмы Тассо говорит о себе как о «скитальце среди волн и скал», спасающемся «от ярых бурь»740«Освобожденного Иерусалима» и тем самым придал элегии исторический колорит. Но, конечно, за образом странника-Тассо в элегии вырисовывается образ странника-Батюшкова (Батюшков называл себя «странником» еще в «Моих пенатах» и в «Элегии», созданной в 1815 г., за два года до «Умирающего Тасса»).

    Чем же объяснены страдания Тассо в элегии Батюшкова? Эта проблема имеет особенно большое значение, потому что, решая ее, мы неизбежно затрагиваем основные особенности мировоззрения «послевоенного» Батюшкова.

    Как и в довоенном послании «К Тассу», Батюшков подчеркивает, что поэта затравила косная и консервативная придворная среда, в которой он вынужден был жить, та «суетная толпа», которая выступала в качестве гонительницы Гомера в элегии «Гезиод и Омир — соперники». В цитированном нами примечании к «Умирающему Тассу» Батюшков со злой иронией говорит о «великодушном покровителе» Тассо герцоге Феррарском, «без вины» и «без суда» отправившем поэта в заключение (дальше в примечании упоминается и «неблагодарность людей», преследовавшая Тасса). И в самом тексте элегии Тассо не только называет себя «игралищем людей», но и, обозревая свой «ужасный путь», гневно обличает высокопоставленных преследователей — губителей гения:

    Феррара... фурии... и зависти змия!..
           Куда? куда, убийцы дарованья!

    И все же в «Умирающем Тассе» Батюшков в идейном отношении делает шаг назад по сравнению с ранним посланием «К Тассу». Если в художественном плане элегия производит гораздо более сильное впечатление, чем послание (первую Белинский считал наполненной «глубоким чувством», а второе находил «вялым» и «прозаическим»741), то она в то же время отличается от послания наличием религиозно-мистических идей. В элегии Тассо преследуют не только люди, но и судьба — «неотразимый перст» этой «карающей богини» повсюду находит поэта и лишает его всех жизненных радостей. В элегии вообще звучит мотив «бренности» этих радостей. Не случайно ей предпослан эпиграф из трагедии Тассо «Торрисмондо», в котором исчезающая слава названа «хрупким цветком» и «дымом». Мыслью о бренности «земных» ценностей завершается предсмертный монолог Тассо и в итоге возникает религиозное преодоление конфликта поэта с действительностью. Вечное здесь противопоставлено «земному»; оно поднято даже над искусством, которому служил Тасс:

    Земное гибнет всё... и слава, и венец...
          Искусств и муз творенья величавы,

          Податель нам венца небренной славы!
    Там всё великое, чем дух питался мой,
          Чем я дышал от самой колыбели.
    О братья! о друзья! не плачьте надо мной:
          
    Отыдет с миром он и, верой укреплен,
          Мучительной кончины не приметит:
    Там, там... о, счастие!.. средь непорочных жен,
          Средь, ангелов, Элеонора встретит!

    «К Тассу». В послании Тассо соединяется с «любовницей» в языческом Элизии для того, чтобы предаться «сладостным мечтам», в элегии это соединение происходит в христианском раю «средь ангелов» (и в статье о Петрарке, относящейся к 1815 г., Батюшков очень характерно упоминал о том, что этот итальянский поэт хотел увидеть Лауру не в Элизии — месте «грубых земных наслаждений», а «в лоне божества, посреди ангелов и святых»742). И, разумеется, как в изменении трактовки темы любви, так и общем мистическом колорите финала монолога Тассо сказались религиозные устремления Батюшкова в период кризиса его мировоззрения. Даже религиозно-мистические образы элегий Батюшкова 1815 г. перешли в «Умирающего Тасса». В элегии «Надежда» бог назван «неизменным вожатым» поэта в житейских «бурях». А в «Умирающем Тассе» перед взором готового перейти в «вечность» поэта появляется ангел — «вожатый оных мест», осеняющий его «лазурными крылами».

    Таким образом, Батюшков внес в элегию свои религиозно-мистические настроения, и это, несомненно, ослабило ее протестующую сторону. Однако надо со всей резкостью подчеркнуть, что в элегии отнюдь не был «снят» конфликт поэта с действительностью. Батюшков решительно настаивает на том, что мрачная действительность уничтожает высокие духовные явления; по сути дела, он с позиций передовой дворянской интеллигенции осуждает общественный порядок самодержавно-крепостнической России. Как правильно отметил еще Костырь, в элегии «нет примирения идеала с действительностью»743. Она с большой глубиной и силой показывает трагизм судьбы поэта в мире, где все определяется силой и богатством. Между тем в трагедии Гёте «Торквато Тассо» (1790), которая, вероятно, была известна Батюшкову, «вся катастрофа» Тассо «есть результат лишь его собственного несовершенства» — его «порывистости и неуравновешенности»744. В этой трагедии отразился тот этап творчества Гёте, когда писатель пришел к «примирению с уродствами реальной жизни». Именно поэтому он заставил Тассо «в конечном счете преклониться перед феррарским двором»745«Любовь поэта — такова сия тема», — писал Полевой о содержании трагедии Гёте746). Но в мировой литературе существовало и иное изображение страданий Тассо. В своей «Жалобе Тассо» Байрон нарисовал великого итальянского поэта как «жертву деспотизма»747, как гордого человека, страстно проклинающего своих гонителей и предрекающего их гибель. И следует подчеркнуть, что Батюшков проявил большую оригинальность в разработке темы Тассо. Отойдя от интерпретации Гёте, видевшего трагедию поэта в его внутренних противоречиях, Батюшков совершенно независимо от Байрона с его титанической «Жалобой Тассо» создал русское произведение о Тассо, основанное на конфликте поэта с реакционной действительностью («Жалоба Тассо» Байрона748 «Умирающим Тассом» Батюшкова).

    Тем, что «Умирающий Тасс» воспринимался современниками как животрепещущее и по сути дела современное произведение о судьбе поэта, подсказанное к тому же личной трагедией Батюшкова, объяснялась исключительная популярность этой вещи. Белинский отмечал, что «все» знают элегию Батюшкова, и она как бы заслоняет другие его произведения749. Описание смерти Тассо в элегии считалось настолько классическим и точным, что Полевой, упоминая о ней, советовал публике: «Читайте элегию Батюшкова «Умирающий Тасс»750. Элегию переводят на французский язык: она входит в «Русскую антологию», изданную Сен-Мором в 1823 г. (в «Journal de Paris» в 1824 г. появилась статья, где особенно «оригинальными» в антологии были названы элегия Батюшкова, «Светлана» Жуковского, «Два рыбака» Гнедича и... послание Хвостова; похвала бездарному Хвостову возмутила А. И. Тургенева, и он писал Вяземскому о Батюшкове: «Если последний прочтет это, то в другой раз с умай сойдет...»751).

    В течение долгого ряда лет критики дружно находили элегию Батюшкова образцовой. Кюхельбекер не ошибся, говоря, что они «кадили ему за это стихотворение «громкими похвалами»752753). Но обаяние несколько холодноватой элегии Батюшкова постепенно начинает рассеиваться. В 30-е годы Пушкин определенно утверждает, что «эта элегия, конечно, ниже своей славы»754. Мнение Пушкина по сути дела разделяет и Белинский. Если в ранней статье о Батюшкове Белинский подчеркивал только положительные стороны «Умирающего Тасса» — «глубокое чувство», «энергический талант», с которым исполнена элегия755, то в статьях о Пушкине, где дана развернутая оценка творчества Батюшкова, он, отмечая в «Умирающем Тассе» «чудесные» стихи, «проблески глубокого чувства и истинной поэзии», в то же время видит в элегии «невыдержанность» — «надутую реторику» и «трескучую декламацию». «Звучную и пустую декламацию» Белинский, между прочим, усматривает в том религиозно-мистическом моменте элегии, где Тассо говорит о загробной встрече с возлюбленной756.

    Какое же историко-литературное место занимал «Умирающий Тасс» Батюшкова? Несмотря на то, что в элегию вторгались мистические мотивы, свойственные романтизму Жуковского, она в целом, отражая острый конфликт поэта с реакционной действительностью, продолжала традицию вольнолюбивой защиты человеческой личности. Можно было бы показать, что предшественником Батюшкова в разработке этой темы был Озеров. Многие образы из его трагедии «Эдип в Афинах», которую так любил Батюшков, перешли в батюшковские стихотворения, посвященные печальной судьбе Тассо. Так, озеровский Эдип «из стран в страны гоним своей судьбиной»; батюшковский Тассо тоже живет «из веси в весь, из стран в страну гонимый» («Умирающий Тасс»). Вместе с тем элегия Батюшкова открывала путь в будущее и предвосхищала идеи и образы пушкинского вольнолюбивого романтизма, сложившегося на грани 20-х годов. Умирающий Тассо Батюшкова — подлинный предшественник бегущих от света героев романтической лирики и южных поэм Пушкина, героев, не желающих принять морали и законов общества, в котором им приходится жить, и «гонимых миром странников», изображенных в романтических произведениях Лермонтова. Именно переживаемый поэтом и его героем конфликт с косной консервативной средой, в высшей степени типичный для русского передового дворянства первой половины XIX в., поставил в одну литературную линию батюшковскую элегию и романтические произведения Пушкина и Лермонтова.

    «Умирающего Тасса» и элегии «Андрей Шенье», в которой Пушкин нарисовал образ погибающего поэта, несомненно имея в виду не столько историческую действительность эпохи французской буржуазной революции, сколько собственное столкновение с реакционерами александровской России. В ранней статье о Батюшкове Белинский утверждал, что «Умирающий Тасс» — произведение, «которому в параллель можно поставить только «Андрея Шенье» Пушкина»757, и повторял в статьях о Пушкине: «Обе эти элегии в одном роде»758 (вместе с тем Белинский указывал, что в художественном плане «Андрей Шенье» гораздо «выдержаннее» «Умирающего Тасса»759).

    Но, конечно, нельзя забывать, что в элегии Батюшкова нет яркого бунтарства, окрашивающего романтические произведения Пушкина; к тому же религиозно-мистическое разрешение жизненного конфликта ослабляет общественную значимость элегии. И все же Батюшков своеобразно предвосхитил пушкинскую разработку темы судьбы поэта. Ярким примером близости произведений Батюшкова и Пушкина о судьбе поэта является и тема страданий Овидия. В своем послании «К Овидию» (1821), по существу являющемся исторической элегией, Пушкин, изображая скитания Овидия в Скифии, имел в виду и собственную жизнь ссыльного поэта в Бессарабии. Замечательно, что логика художественного развития привела Батюшкова к той же теме Овидия, которая заняла свое место в пушкинских романтических произведениях. Это было вполне естественным, так как судьба Овидия ярко демонстрировала несчастья поэта; и, конечно, Батюшков, подобно Пушкину, хотел придать произведению об Овидии глубоко личный характер. Ведь уже давно он не только восхищался «гибкостью» стиха Овидия760, но и сравнивал свое житье в деревне со ссылкой римского поэта. «Маленький Овидий, живущий в маленьких Томах, имел счастие получить твою большую хартию», — писал Батюшков Вяземскому из деревни761«Твой Овидий все еще в своих Томах, завален книгами и снегом!»762

    После сочинения «Умирающего Тасса» Батюшков настоятельно просил Гнедича прислать ему в деревню в числе других книг стихи Овидия763. Упрекая друга за задержку, он писал: «Овидий всего нужнее. Овидий в Скифии: вот предмет для элегии, счастливее самого Тасса»764. Таким образом, Овидий вслед за Гомером и Тассо должен был попасть в галерею «гонимых гениев», созданную Батюшковым. И в этом плане Батюшков со всей определенностью предвосхитил творчество Пушкина-романтика.

    Сноски

    707

    708 См. письмо Батюшкова к Гнедичу от 27 февраля 1817 г. (III, 419).

    709 I, 294.

    710 «Сочинения М. Н. Муравьева», т. II. СПб., 1847, стр. 247 и др.

    711 «Сочинения М. Н. Муравьева», т. I. СПб., 1847, стр. 149. Курсив мой. — Н. Ф.

    712 Н. Очерки русской литературы, ч. I. СПб., 1839, стр. 281.

    713 В. В. Виноградов. Стиль Пушкина. М., 1941, стр. 10.

    714 «Утренняя заря», кн. II. М., 1803, стр. 202—203. В той же книжке на стр. 137—138 напечатано стихотворение Петра Свиньина «К Фортуне».

    715

    716 Батюшков — Вяземскому, 4 марта 1817 г. (III, 429).

    717 Батюшков — Гнедичу, 2-я половина февраля 1817 г. (III, 417).

    718 Батюшков — Гнедичу, начало июля 1817 г. (III, 456—457).

    719 Батюшков — Гнедичу, май 1817 г. (III, 439).

    720

    721 III, 417 и 421.

    722 Б., 522.

    723 I, 234.

    724 III, 437.

    725

    726 «Дневник В. К. Кюхельбекера». Л., 1929, стр. 182.

    727 См. I, 409—410.

    728 Л. Майков. Пушкин. СПб., 1899, стр. 314.

    729

    730 Батюшков — Жуковскому, июнь 1817 г. (III, 447). В большом прозаическом примечании к элегии, в котором излагались основные факты жизни великого итальянского поэта, Батюшков использовал преимущественно французские источники: книги «О литературе южной Европы» Сисмонди (т. II) и «Историю итальянской литературы» Женгене (т. V). Как раз в пору сочинения «Умирающего Тасса» Батюшков узнал из газет о смерти Женгене и 4 марта 1817 г. писал по этому поводу Вяземскому: «Это меня очень опечалило. Я ему много обязан и на том свете, конечно, благодарить буду» (III, 431).

    731 Батюшков — Гнедичу, начало июля 1817 г. (III, 455).

    732 См. I, 9.

    733 Курсив мой. — Н. Ф.

    734

    735 См. I, 301 и 307.

    736 Д. В. Дашков — неизвестному лицу, осень 1828 г. (I, 333).

    737 О сходстве судьбы Батюшкова и Тассо см. также в «Мелочах из запаса моей памяти» М. А Дмитриева, стр. 196.

    738 «Петрарка» (II, 165), может быть, под этим русским писателем Батюшков подразумевает Карамзина (см. II, 565 и 333).

    739 «Петрарка» (II, 165).

    740 См. «Освобожденный Иерусалим», перевод Ореста Головина (Романа Брандта), т. I. М., 1911.

    741 I, 166.

    742 «Петрарка» (II, 161).

    743 Н. Костырь.

    744 В. Адмони. Торквато Тассо. — Гёте. Торквато Тассо. Л., 1935, стр. 9 и 10.

    745 «Гёте». — «Большая Советская энциклопедия», т. 11, 2-е изд., стр. 172.

    746 Н. Полевой. «Торквато Тассо» Кукольника). Здесь же Полевой утверждал, что «первым, самым злым врагом Тасса — был он сам» (стр. 306).

    747 Слова М. Н. Розанова (Байрон. Сочинения, т. II. СПб., изд. Брокгауза — Ефрона, 1904, стр. 75).

    748 Совершенно верноподданнический и ультрареакционный характер имела драматическая фантазия Кукольника «Торквато Тассо» (1830—1831); по-видимому, Кукольник начал свою пьесу еще в 1828 г. (см. примечание Кукольника к пьесе. — «Сочинения Нестора Кукольника», т. I. СПб., 1851, стр. 2). Сенковский, столь же реакционно настроенный, как Кукольник, называл последнего, характеризуя эту пьесу, «юным нашим Гёте» (см. «Собр. соч. Сенковского (барона Брамбеуса)», т. 8. СПб., 1859, стр. 18 и др. («Русские исторические драмы»). В пьесе Кукольника слышатся некоторые отголоски элегии Батюшкова. Тассо здесь, находясь внутри Капитолия, говорит: «Я здесь умру! Здесь на своем я месте! // Я в пристани!» (акт V, явл. V). Ср. у Батюшкова: «Я в пристани. Здесь Рим. Здесь братья и семья!».

    749

    750 Н. Полевой. Очерки русской литературы, ч. 1, стр. 319. В ЦГАЛИ хранится французский перевод последних строк «Умирающего Тасса» Батюшкова, сделанный Кюхельбекером (ф. 256, ед. хр. 1, л. 1).

    751 А. И. Тургенев — Вяземскому, 15 января 1824 г. («Остафьевский архив, т. III, стр. 3).

    752 «Дневник В. К. Кюхельбекера», стр. 182.

    753 «Энциклопедическом лексиконе», т. V. СПб., 1836, стр. 97.

    754 XII, 283. О датировке пушкинской оценки см. в статье В. Комаровича «Пометки Пушкина в «Опытах» Батюшкова» («Литературное наследство», т. 16—18. М., 1934, стр. 895).

    755 I, 166.

    756 VII, 251.

    757 I, 166.

    758

    759 Там же. Об идейном смысле «Андрея Шенье» см. в нашей статье «Образ поэта-пророка в лирике Пушкина» («Уч. зап. МГУ», вып. 118. Труды кафедры русской литературы, кн. 2. М., 1946, стр. 93—94).

    760 Батюшков — Гнедичу, 29 декабря 1811 г. (III, 170).

    761 Батюшков — Вяземскому, 19 декабря 1811 г. (III, 165).

    762 Батюшков — Гнедичу, 29 декабря 1811 г. (III, 169).

    763

    764 Батюшков — Гнедичу, начало июля 1817 г. (III, 456).

    От автора
    Глава 1: 1 2 3 4 5 6
    Глава 2: 1 2 3 4 5 6
    Глава 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    1 2 3 4 5 6
    Глава 5: 1 2 3 4 5 6
    Раздел сайта: